И крепко призадумается Насон Моисеич, и грустно ему станет, что не взял хорошего куша.
По части порядка и чистоты в городе не требует, не грозит, а умоляет. Посреди улицы валяется по нескольку дней лошадиная падаль и заражает целый квартал, пока воронья плотоядные не истребят её и ветры буйные не иссушат. Грязь на торгу по колена, дети-нищие тонут в ней (говорят, были две жертвы). Придут благодатные летние деньки с припёком солнечным, когда изжаренная трава хрустит под ногами и на торгу сухохонько. «Вот видите, — умилённо говорит он лавочникам, — сам Бог высушил, инда пыль глаза ест!» — «Простой, богобоязливый человек!» — отзывались об нём граждане и, верно, соорудили бы ему памятник, если б на памятник не потребовалось денег, а можно было бы соорудить его из грязи и костей лошадиных.
Суд творил он коротко и ясно. «Ты, братенько, прав, — говорил он одному, — потому что тебя обидели, а ты прав, — говорил он другому, — потому что он тебя выбранил. Следственно, вы оба неправы. Помиритесь-ка лучше да поцелуйтесь». Помирятся, поцелуются тяжущиеся да выйдут за ворота на широту поднебесную, выбранят городничего на чём свет стоит, затеют опять ссору, вцепятся друг другу в волоса; клочка два-три полетят у каждого: кто кого сможет, тот и прав останется. А иногда и в самом деле помирятся да и запьют мир добрым крючком пенного под веткою оливы в виде ельника, прославляя городничего.
Случалось иногда, что Насон Моисеич не на шутку расходится, только не сам собою: на подвиги раскачивал его письмоводитель. Раз как-то ссора двух граждан оканчивалась подобною мировою сделкой. Но вот письмоводитель по секрету зовёт Насона Моисеича в ближнюю комнату. «Что это вы, ваше благородие, делаете? Вы, ваше благородие, настоящая мокрая курица. И так вами в городе словно тряпицей потирают. Этак с вами и служить нельзя». И вот Насон Моисеич, пришпоренный такою речью, встаёт на дыбы, входит в азарт и, сдёрнув на одно ухо свой рыжий паричок в завитках, бросает гром и молнию в камере судилища. Прикажет ответчика наказать за то, что виноват, а правого, чтобы вперёд не ходил жаловаться. «У меня в городе всё тихо, и муха не смеет ворчать. Ни гу-гу! Настоящее благословение Божие! — говорил он, гневно ходя вокруг стола. — А тут какой-нибудь вольнодумец, беспардонный, вздумает мутить, да ябедничать, да в доносы ходить! Пожалуй себе, и прав, и очень прав, да зачем нарушать спокойствие граждан? Не тобою город начало имеет, не тобою и стоит. Пускай стоит, как стоял!» Письмоводитель, с упоением сердечным подслушивая у дверей, ждёт своего сыра. Позовёт к себе тяжущихся и накажет только того, который не смог заплатить выкупные. Вследствие такого премудрого суда, и дел за нумерами в полиции очень мало оказывалось: всё делалось больше на словах и на палках. К чести Насона Моисеича надо оговорить, что последнее делопроизводство он употреблял очень редко, и то когда письмоводитель раскачает жёлчь со дна этого чистого сосуда.
Наконец приехал в город, десять лет с таким страхом ожидаемый, начальник-ревизор. Ужасные дни! Они отняли у городничего несколько лет жизни. Ревизор был человек добрый, приятный; в бумагах много не рылся, за очисткою нумеров не гонялся. Узнал, что городничий человек непритязательный, с живого и мёртвого не драл, жалоб на него не имелось, и остался всем доволен и благодарил. А всё-таки, пока его особа пребывала в городе, Насон Моисеич чувствовал себя неловко, как будто и чужой мундир надел, и рыжий паричок скоблит его череп. То словно его крапивой посекут, то в ледяную ванну опустят. Надо было видеть, с какою дипломатическою тонкостью ехал он с начальником на дрожках, которые выпросил у предводителя! Балансёр, да и только!.. Угораздило его сидеть на корточках, в таком виде, как громовая стрела изображается на картинках, зигзагом. Одною рукою держится за ободок козел, другую, как заяц подстреленную лапку, покачивает на воздухе, а носками сапог упирается в подножки, не смея ни одною частью своей персоны прикоснуться к подушке. Ещё бы! На этой подушке восседит важная особа, которой одно мание бровей, как у громовержца Юпитера, может смять его в прах и оставить без куска хлеба. «Видно, Господь умудрил его сидеть на дрожках не сидя за его добрую душу!» — говорил голова, ехавший за ними в своей линеечке.
Всё, казалось, шло хорошо. Но ревизор пожелал видеть временную арестантскую при полиции. Вот ведёт Насон Моисеич, немного окураженный, великую персону к сенцам и останавливается у дверей. «Извольте головку наклонить, — говорит он, — не стукнуться бы лобиком о косяк». Преддверие тюрьмы не представляет ничего страшного. Вместо орудий казни в глаза бросаются одни любезные, идиллические предметы: ненакрытое ведро с водою и плавающий на ней ковшик с изумрудными букашками, стопочки две-три дров, небрежно развалившиеся, онучки сторожа, растянутые для просушки против сквозного ветра, жиденькая метла, которую, как видно, очень обижали, вытаскивая из неё прутья для чистки платья или на другое употребление. Ключ к месту заключения у самого Насона Моисеича; он держит его в мундире, у сердца своего, как и подобает. Вот прикладывается ключом к огромному замку, но ещё раз умильно оборачивается на своего начальника и предостерегает его, чтоб он был невзыскателен, арестанты-де грубый и невоспитанный народ. «Сколько у вас здесь арестантов?» — спрашивает ревизор. «Только три человека, ваше (и прочее), — отвечает градоначальник, — здесь не только злодеяния — и моральные проступки очень редки. Мораль между жителями примерная!» Надо заметить, что на французских словечках он очень упирал: дескать, знай наших.