Когда красавица Пшеницына ехала в своей колеснице — покуда скромной, четвероугольной линеечке, наподобие ящика, с порыжелыми кожаными фартуками, — на сивой старой лошадке, с кривым кучером, и подле неё сидел её миловидный сынок, прохожие, мещане, купцы и даже городские власти низко кланялись ей. Приветливо, но свысока отвечала она на их поклоны. В приходской церкви ей отведено было почётное место; священник подавал ей первой просвиру; все с уважением сторонились, когда она выходила из храма.
Опять спросим, отчего ж такой смиренный, ветхий домик, мрачно глядевший на пустыре, такой бедный экипаж и прислуга — и вместе такое общее уважение жителей Холодни к Пшеницыным? Загадка была легка; её давно разгадала Прасковья Михайловна: отец мужа её был — миллионер. Миллионер того времени!.. Максим Ильич имел ещё брата, который жил в Москве. Старик-богач здравствовал. Он давал сыновьям на содержание только то, что ему вздумается, да и в том требовал отчёта. Итак, жители кланялись богатым надеждам.
Ванин дедушка, Илья Максимович, широко торговал хлебом, производил значительные поставки в казну, которые едва ли не с начала XVIII столетия удерживались в роде Пшеницыных, имел серный завод в N губернии, фабрики парчовые и штофные в Холодне, несколько лавок для отдачи внаймы в этом городе и дома в нём и в Москве. Дела свои вёл он деятельно, с точностью и честно; слову его верили более, чем акту. Лет через двадцать после того, как начинается наш рассказ, случилось Ивану Максимовичу в одном обществе быть представленным сенатору и чрезвычайно богатому человеку, князю Д* (умершему едва ли не столетним стариком). «Очень рад, очень рад с вами познакомиться, молодой человек, — сказал сенатор, положив руку на плечо Пшеницына. — Мы с твоим дедушкой были большие приятели, делали и дела не малые. Времена были не те, что ныне. Теперь дашь деньги и на актец, глядишь — пропадают, или получишь их с великими хлопотами да с помощью подьячих. Высосут у тебя мошенники не только деньги, но и кровь. С дедушкой твоим вели мы дела иначе. Бывало, понадобится тысяч десяток, двадцать, и шлёшь к нему цидулку: пришли-де, приятель, на такой-то срок. Или ему понадобится. Давали друг другу без расписки, на слово, и день в день получали обратно свои денежки. Всё это стоило только одного спасибо. Да, да, — прибавил князь, вздыхая, — ныне времена другие».
Смутно помнил Иван Максимович, как пришла в Холодню весть, что скончалась «матушка Екатерина Алексеевна», как отец его побледнел и прослезился при этой вести, как в городе все ходили повеся нос. Сначала думал Ваня, что умерла родная мать отца его. Но Максим Ильич сказал, что той давно уж нет на свете, а скончалась государыня, благодетельница русского народа. «Люби и уважай память её во всю жизнь свою, да и детей своих, коли будут, учи тому ж», — сказал он и поставил Ваню пред иконой Спасителя и велел положить три земных поклона, со крестом, да приговаривать: «Спаси, Господи, и упокой душу рабы твоей императрицы Екатерины».
Между тем мечты Прасковьи Михайловны начинали осуществляться. Свёкор писал ей, что он очень хворает, не встаёт с постели, и просил навестить его, так как муж её в дальней отлучке. Хотя наступил февраль, на дворе были сильные морозы; наскоро собралась она и поехала с сынком. Тогдашние холоденские ямщики делывали в зимний путь сто вёрст, не кормя, в девять часов. Для скорости, чтобы поспеть в Москву в семь часов, она переменила лошадей на половине дороги, в Б-ах. В первом селе отсюда осадили кибитку рои девочек с криком: «Булавочку, барыня, пригожая!» — и едва ли не с версту бежали, запыхавшись, за булавочкой. В Островцах дали лошадям перехватить по ковшу воды. Пока ямщик занимался этим делом, кибитку обступила толпа, большей частью женщин и ребятишек. В числе молодых баб много было пригожих. Золотые кички крепко, как в тисках, стягивали их лбы, а сзади шеи, почти до плеч, упадала блестящая стеклярусная сетка. У всех в ушах пестрели стеклярусные подвески и на шее такие же ожерелья; зачерствелые от работ пальцы унизаны были медными перстнями и кольцами. Поступь их была важная и даже грациозная. Стан держался прямо, но юбочка, понёва, из шерстяной клетчатой материи, похожей на шотландку, и подвязанная очень низко, с каждым шагом колебалась из стороны в сторону. Замечено, что на этот шаг из крестьянских кокеток есть особенные мастерицы. Много безобразила их обувь. Шерстяные толстые чулки в бесчисленных сборах спускались к котам, а у беднейших к лаптям. Сапоги по колено означали особенное внимание к ним мужей. Спустя с плеча левый рукав овчинного полушубка, обшитого у иных котиком, молодые бабы, большей частью, опирались на плечо своих подруг и лукаво пускали на проезжих стрелы своих карих или серых глаз. Похвалы их или критические заметки сопровождались рассыпным хохотом, иные мурлыкали про себя отрывки песен. Дети, несмотря на мороз, были в одной рубашонке (заметить надо, очень чистой). Издали многие из них казались ходячею огромною шапкой, клочком рубашки и двумя огромными сапогами. По сторонам каждого из этих движущихся чучелок мотались рукава рубашки, потому что руки у всех спрятаны были под пазухой. Прасковья Михайловна заметила, что в толпе женщин две молодки держали перед собою по одному мальчику в рубашонке, защищая их от холоду полами своих шуб.
— Что, это ваши братишки? — спросила Прасковья Михайловна.
При этом вопросе в толпе послышался смех.
— Так неужели детки?
Тут уж разразился заливной хохот.
— Это мужья их! — закричало несколько голосов.